Profile

erm_kontinent: (Default)
erm_kontinent

April 2017

S M T W T F S
      1
2345678
910 1112131415
16171819202122
23242526272829
30      

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
erm_kontinent: (Default)
[personal profile] erm_kontinent
Зашел разговор об этом кондовом соцреалисте, и я вспомнил свою давнюю статью в "Неве". Если коротко, Проскурин натурализовал идеологию. Для его героев идеологическая прописка - свойство их природы. С этим связан и гиперэротизм его прозы. Позитивная идеологическая прописка сексуально привлекательна и продуктивна. Далее - подробно (как я понимаю, это отсканированный опубликованный вариант, авторский у меня не сохранился).

Едва ли кто не слышал имени писателя Петра Проскурина. Как-никак тридцать без малого лет работает он в литературе. На счету Проскурина — несколько романов, повести и новеллы; но столь давно писатель подвел некий промежуточный итог своим трудам “автобиографической книгой” “Порог любви”... А не попробовать ли и нам, читатель, резюмировать вклад Петра Проскурина в отечественную словесность?
Настоящий художник узнается по нескольким фразам. Для нас же довольно будет в основном одного произведения. Одного — но зато наиболее известного, отмеченного премией, экранизированного и переизданного! В романе “Судьба”, первой части трилогии, как в капле воды, различим, на мой взгляд, образ мира “по Проскурину”.
Сначала имеет смысл хотя бы вкратце освежить в памяти основные сюжетные оси, представить читателю главных персонажей “Судьбы”.
Время действия романа — это мирные годы (с конца 1933-го) и война. Место действия — западнорусская деревня Густищи, райцентр Зежск, областной город Холмск и Москва. На селе события разворачиваются вокруг председателя колхоза коммуниста Захара Дерюгина. Он сошелся с молодой односельчанкой Маней Поливановой, а у самого семья: жена Ефросинья да четверо детей. Поливановское же семейство у людей на подозрении: разит кое-кому от Акима Поливанова кулацким душком. Не прочь использовать в своих видах эту сложность в жизни Захара затаившийся враг, предсельсовета Анисимов. Бродит рядом бежавший из ссылки кулацкий сынок Федька Макашин. Не может понять Дерюгина и его давний, еще с гражданской, дружок, секретарь Зежского райкома Тихон Брюханов. В итоге Захар выбывает из партии, становится рядовым колхозником. Крепко бит он братовьями Мани, родившей от Дерюгина сына. Маня покидает Захара, уезжает на строительство завода в Зежске, которым руководит еще один герой романа — энергичный энтузиаст Чубарев. Тем временем Брюханов растет но службе, его переводят в Холмск, под крыло первого секретаря обкома Петрова — учителя и советчика Тихона. Здесь разворачивается скоропалительный роман Брюханова с женой редактора местной газеты Клавдией Пекаревой. Немало мы узнаем и о самом Пекареве, об его творческих амбициях и непростых отношениях с Петровым. Петров же выводит нас на еще одного персонажа “Судьбы” — Сталина.
Началась война. Захар попадает в плен. Основные события происходят на оккупированной территории. Брюханов — руководитель партизанского движения, Федька Макашин стал прислужником врагов, он принуждает Маню отдаться ему, точит зуб на детей Захара. Трудно приходится дерюгинскому семейству. Уходит в партизаны дочь Захара Алёнка, судьба сводит ее с молодым разведчиком Алешей Сокольцевым, а после его гибели — с Тихоном Брюхановым, женой которого она и становится, чуть затих шум боев...
Автор водит нас здесь и там — а мы тем временем невольно производим “опознания”. В “Судьбе” то и дело узнаешь что-то из некогда уже читанного. Тут зачастую идет строительство по шаблону, работа на стереотипах — и мало-помалу на наших глазах созидается объемистая антология общих мест. Проскурин лихо катит по уже готовым, давно положенным рельсам. И вот вам, к примеру, набросок производственной повести о строительстве моторного завода, где все “вплетало свой голос в единое напряжение большой работы”. Мне трудно представить, как можно вплести голос в напряжение, но легко заметить сходство этой части романа с произведениями тридцатых годов.
Если что и достигается богатой залежью вторичности, так это некоторое сходство общей картины, нарисованной в романе, с реальной жизнью народа и страны, а также определенная широта оценочных критериев. Причем, я бы сказал, это сходство с действительностью и уровень критерия прямо зависят от качества того источника, который послужил на сей раз основой для самостоятельного — где более, где менее умелого — сочинительства, вышивания, так сказать, нового узора по старой канве.
Обычно тут все делается словно наспех. Проскурин дает конспект. Мы становимся свидетелями трудового энтузиазма, заражающего массы, внимаем толкам о законспирированном вредительстве — но конфликты так и не успевают развиться всерьез, нам предложена словно бы сокращенная стенограмма знаменитой литературной темы. Авторский интерес к своим персонажам чрезвычайно непостоянен. И если Проскурин выводит деятелей областного масштаба, рассказывает об их трудах и личной жизни,— то все это без той сосредоточенности, которая характерна для нe столь уж малочисленных произведений о партийных и советских работниках. Все — в спешке, крайне избирательно. Оттого невозможно четко уяснить ни характер деятельности руководителя на своем ответственном посту, ни степень его человеческой значительности.
Наиболее убедительны в “Судьбе” моментальные зарисовки. Например, рассказ о том, как у приехавшего в Москву на съезд колхозников Захара берет интервью “бритый молодой человек с холодными узкими стеклышками очков на глазах”. “Бойкий газетчик” вытягивает из Захара не то, что тот мог бы сказать, а то, что нужно, что соответствует политическому моменту, предусматривающему “ликвидацию кулачества”.
Но от беглых штрихов эпохи необходимо перейти к главным проблемам жизни. К коллективизации, например. В этом случае не обойдешься общим контуром ситуации: “вокруг много и настойчиво говорили о внутренних врагах, газеты ежедневно писали о кулацкой хитрости, коварстве и жестокости”. Вряд ли кого удовлетворят теперь такие констатации. Однако пределы вхождения в роман истории довольно-таки очевидны. Проскурин талантливо недоговаривает, умело касается многого намеком, краем. Писатель виртуозно обходит острые углы, мастерски обтекает зоны риска, умело лавируя и неуловимым движением рук сшивая крайне приблизительную картину действительности.
Лишь три дня длится, например, ссылка семьи Поливановых, записанной в кулацкие: начальство в районе разобралось и вернуло раскулаченных было крестьян в родное село. Чуть дольше продолжались и мытарства обвиненного во вредительстве начальника стройки Чубарева: нашлись влиятельные заступники, и его немедленно освободили из застенка НКВД... Заступником, собственно, был известный нам Петров, специально ради этого ездивший в Москву. Но автор, умеющий быть чрезвычайно подробным, как раз тут пустился в умолчания — и мы ничего не узнали о средствах, которые использовал ходатай в благородной борьбе за освобождение невинного человека. Курьерским поездом, на полном ходу проскакивает писатель мимо репрессий тридцатых годов. Бледным эхом проходит на первых страницах и весть о страшном голоде 1933 года на Украине. Весть эта не вызывает в героях ни сочувствия к жертвам, ни даже долгого раздумья, хотя места-то, кажется, не столь уж дальние, если занесло сюда, в Густищи, нищенку, помершую в стогу. Один сболтнул что-то на сей счет. Захар его одернул: “разговорчики у иных... дерьмом начинены”. Напугал этот укорот и автора, который тоже замолчал про голод.
Позади оставляет Проскурин самые драматичные события коллективизации. К началу действия все в основном уже совершилось и завершилось. Мельком, без особого интереса, коснулся автор выселения раскулаченных семей — а дальше удалился в перипетии Захарова сердечного романа и Захаровых неладов с Анисимовым.
Итак, романная панорама у Проскурина — как правило, конспективный обзор того, что сотворили его предшественники, с некоторыми личными прибавлениями и большими убавлениями. Однако предтеч немало, а перо нe любит остановок — и отсюда объем изделия.
“...Под окном стоял сколоченный из неровно вытесанных досок стол, он сейчас не был виден в темноте. На нем остались лежать с вечера несколько затрепанных книжек, два тома сочинений Сталина в темно-красных переплетах, роман Островского “Как закалялась сталь” и почему-то “Тиль Уленшпигель””. Переплеты и названия, выходит, легче увидать в темноте, чем стол. Но это мелочь. А главное, роман Проскурина часто напоминает этот самый неразличимый стол: всего тут много, а присмотришься — все “почему-то”, постольку-поскольку.
Где же в таком случае искусство, где творчество? Искусство сводится к искусному умению угодить официальным требованиям и в то же время заинтересовать читателя. Первое требование предполагает, в частности, политически безупречный, идеологически на все сто процентов “верный” характер конфликтов — пусть и ценой утаиваний, а то и противоречий. Второе — интригующий читателей открытый драматизм, контрастность противостоящих персонажей, привлечение в герои исторических деятелей... Событийности, броским эффектам отдается здесь явное предпочтение перед социальным анализом, духовным наполнением повествования.


Похоже, что писателю попросту неинтересно возиться с неподатливыми историческими реалиями: он даёт намек на них, а сам увлечен другим. И тут приходится сделать вывод. Да, концепции в романе нет. Но — в масштабе целого повествования. Однако в отдельных фрагментах довольно настойчиво пробивает себе дорогу весьма определенное понимание человека и истории. Я не могу сказать, что оно утверждается сознательно. Но эта тенденция — часто подспудная, не всегда, возможно, ясная и самому автору – наиболее последовательна. Складывается впечатление, что именно она является адекватным отражением того, каким видится писателю мир.
Но обо всем по порядку.
В 1933 году Аким Поливанов, “мужик в хорошем достатке”, чувствуя, что над его головой сгущаются тучи, “егозит” перед председателем Дерюгиным: поит его, кормит, тешит своим страхом. Чего не содеешь, когда семье грозят Соловки? У Захара же своя думка. Весь он налился “тягостной дурнотой” и на вечеринке не отводит глаз от “крутобедрой девки с высокой ждущей грудью”, дочери Поливанова Мани. В атмосфере разлито эротическое томление, и описано это вкусно, со смаком. С застолья Захар идет не домой, где ждет его жена с детьми, а...
“ — Ты, Захар? — спросила Маня испуганным шепотом и в то же время почти обрадованно (...)
(...) и лег рядом на теплую перину, и едва успел дотронуться до ее разгоревшейся груди, как уже больше ничего не помнил... лишь почувствовал, как по ее телу прошла дурманящая боль; жадно дыша ему в лицо, она затем почти в забытьи шепнула: “Больно, Захар!”, и он поцеловал ее в губы; в его дыхании смешивалась горечь самогона и махорки”.
Вот такой он, этот Захар: злой и дерзкий мужик, жадный до бабы. Весь-то он в горячке, “словно молодой зверь, учуяв где-то рядом дразнящий запах”. Писатель не поцеремонится и уточнит устами героев: “кобель”.
И Захар не один такой. Тот же Аким “по себе знал о той безудержной, слепой тяге к приглянувшейся бабе”. А отец его, дед Макар, “в устранении от всяких человеческих страстей... в ожидании смерти” вещает, что “мужицкое дело... оно того... Удержа-то и не осилить в самый сок”.
Потом живописуются немецкие охальники и насильники. Однако молодой и сильный партизан Алёша Сокольцев тоже желает время “по-человечески провести”, а именно: “он отодвинул от себя автомат и принял ее в руки и почувствовал теплоту ее слегка вздрагивающих плеч; он потянул ее к себе и уже ни о чем больше не думал...”
Подробно, вдохновенно, хотя и однообразно описывает Проскурин эти игрища плоти. И когда видишь, что даже сам холостой товарищ Брюханов втайне завидует безответственному Захару, что и его “дичь распирает”, и он, наконец, соблазняется Клавдией Пекаревой, а после, “не в силах справиться с собой”, “подхватил на руки и понес” дерюгинскую Аленку, когда замечаешь, наконец, нешуточную увлеченность автора этим скоромным предметом, то начинаешь догадываться: именно тут и выпевается лучшая проскуринская песня! Здесь писатель выкладывается до конца. Где теперь те извне навязанные шаблоны, о которых мы толковали вначале? Там мы заставали автора словно бы за выполнением обязательного задания, соцзаказа — здесь он поет от души, в полной мере самовыражается (и постольку даже по-своему интересен).
Относится сказанное не только к эротическим сценам, в обилии которых Проскурин не знает себе равных в нашей литературе последнего времени. Нередко он просто внимательно вслушивается в “сладкое, звенящее от молодости и силы напряжение в теле”, не пренебрегает возможностью продемонстрировать обнаженное тело, обычно мужское. С упоенной кропотливостью описывает автор драки, четко фиксируя момент и способ смертоубийства: “...он ухватил его пятерней за лицо и, не обращая внимания на впившиеся в край ладони зубы, рванул голову в сторону и назад, ломая шейные позвонки...”
Проскурин и у читателя пытается вызвать шоковые ощущения. Он фиксирует моменты страдания, физической боли, немощи, уродства — и “мучительно яркого” плотского наслаждения, телесного восторга.
Присмотримся к самоощущению Захара после того, как он влез в окно к Мане. Никаких сомнений, никаких угрызений совести от жизни на два дома. “В его глазах это било делом житейским и простым”, “вины за собой он никакой не чувствовал и не мог чувствовать”. Перед нами, читатель, особенный случай: положительный герой, открыто, бесстыдно (подлинное проскуринское словцо!) изменяющий жене.
Ах, обаятельная стихия! “Видишь, контру нашли: здоровый мужик к девке ходит, спит с нею. Великое преступление!” Деяния Захара тщательно реабилитируются. И Маня-то его любит аж с детства, и жена Ефросинья не может уже вполне удовлетворить его — “ухайдакалась”, да и что мужику одна баба?
Не пора ли отменить стыд и вину как религиозные предрассудки? У Проскурина в случае с Захаром и Маней все равно правы. Зная, как такое получается в жизни, подкачав сюда воздуха эпохи, и мы готовы всё понять и оправдать. Пробегает, правда, ветерок Акимова страха, его страдания и жертвы. Но был ли мальчик? У писателя — и не было. Все довольнешеньки, сочувствия никто не просит. Ведь вины, как говорилось, на свете нет: Захар отдался страсти, потому что молод и здоров, Маня отдалась Захару, потому что пришла её пора, Аким отдал Маню, потому что хочет жить. Иногда, если верить автору, Акиму Маню жалко. Вероятно, сказывается дореволюционная привычка, дает о себе знать проклятое прошлое!
Проскурин любит сильных, любит энергичных. Истинный пафос писателя в романе — апофеоз плотского начала, когда бродит витальная брага, а заряды чувственности разряжаются в поток страсти. То пьянящие, то жестокие мистерии плоти в романе – не какая-то случайная черта, некритично перенятая у предшественников. Да и трудно припомнить такое упоение, такую назойливость. Тут мы приближаемся к самому заветному. К тому, что прежде всего знает автор о человеке. Это — истина о человеке-звере.
This account has disabled anonymous posting.
If you don't have an account you can create one now.
HTML doesn't work in the subject.
More info about formatting
Page generated Jul. 10th, 2025 11:15 pm
Powered by Dreamwidth Studios